Аттила
Шрифт:
А теперь? А сегодня? Два цезаря молят гунна о мире в его деревянном шатре, при чем один старается тайком натравить меня на другого. Они позорно покупают мир на весь золота. А все еще осмеливаются изображать на картинах, будто они — господа, а мы, гунны, — их слуги!.. Среди дымящихся развалин Милана я въехал по грудам убитых (девять когорт легло там) в дворец цезарей. В столовой стояла картина, вся составленная, и, нужно сказать, очень искусно, из мелких пестрых камешков. Но что же было изображено на ней? Император Валентиниан, сидящий на троне в гордом, победоносном величии, и девять варваров, поверженных пред ним во прахе и ссыпающих к его ногам со щитов кучи золота. На двух передних, которым он наступил ногой на затылок, была гуннская одежда. Когда я всмотрелся внимательнее, я узнал в них брата Бледу и себя. Я уже поднял секиру, чтобы уничтожить дерзкий обман… Но вдруг мне пришла на ум счастливая мысль!.. Смотрите сюда, вы, римляне. Здесь вы увидите истину!
По его знаку слуги отодвинули
Краска стыда и негодования выступила на лицах послов.
Аттила этим удовлетворился.
— Закройте ковры, — приказал он, — им трудно видеть истину, труднее, чем мне было в Милане видеть их ложь и хвастовство.
— Но я еще не все сказал. Самая горькая истина впереди.
— Я уже показал пред всем светом, какой жалкий убийца один из цезарей… нет он слишком труслив, чтобы быть убийцей, он только других подстрекает к убийству. И кого же он выбирает своим орудием? — Моего ближайшего слугу. Но германец слишком верен, слишком горд, он умнее самых умных в Византии. Не меня, а предателя он предал. И кто же решился быть пособником убийства? Посол императора! Император не побоялся нарушить древнее священное право народов, чего решаются сделать даже дикие скифы.
— Слушайте, мои гунны, слушайте, германцы и склабены и народы всего земного шара: бесчестен Рим, низок римский император, позорным стало имя цезарей. Нет больше у меня уважения к Риму…
— А теперь вы, послы, узнайте, на каких условиях я освобождаю обе империи от войны, или от неминуемого уничтожения!
— Я требую в прибавок к моим двумстам женам еще одну: Гонорию, сестру императора.
— Ты заявляешь, Максимин, что она уже замужем. Ну что ж, это ничего. По этой причине я скорее мог бы ее отвергнуть. Да если бы мне захотелось иметь даже жену императора… и он мне ее отдаст, только бы не слыхать ржания гуннских лошадей пред золочеными воротами своего дворца. Но, — усмехнулся он, — мне ее не надо: уж очень, должно быть, безобразна она, эта Василисса. А Гонория… Гонория прекрасна! Еще несколько лет тому назад она прислала мне тайно свой портрет и обручальное кольцо с жалобой на брата, что он не заботится об ее замужестве, и с предложением взять ее в жены. Я знаю, что я не особенно красив и миловиден… и она это знает. Но раз у римлянки закипела кровь, она возьмет себе в мужья хоть сатану из христианского ада. Так хорошо, замужем она, или нет, она будет моей. А в приданое за ней вы должны мне отдать всю область по Дунаю, начиная от моей пэонийской границы до Нове во Фракии.
Шириной эта область должна быть в пять гуннских дневных переходов. На Дунае у вас не должно быть более рынков, так как под этим предлогом вы высматриваете, что делается у меня на границе.
— Если бы тебе даже и удалось получить руку Гонории, — с досадой возразил Ромул, — то ты ни в каком случае не мог бы получить вместе с ней и область: по римским законам женщина не может владеть землей.
— Что мне за дело до ваших законов! Я живу по гуннскому праву… Но я еще не кончил. Вы должны выдать всех перебежчиков, а их у вас, по моему расчету, пять тысяч девятьсот тринадцать. Вы должны уплатить пять тысяч фунтов золота, чего я уже прежде требовал, доставить мне сто заложников сенаторского звания, срыть стены Византии, Рима и Равенны и оставаться спокойными. А когда наступит весна и растает снег в лесах Германии, я займу всю страну от Понта до Британского моря и от столбов Геркулеса до ворот Андрианополя! Если вы не исполните всего так, слово в слово, как я сказал вам, горе тогда вам, Византия и Рим! Вы теперь одни! Не надейтесь, как три года тому назад, на вестготов: у них идут кровавые распри: три брата не на живот, а на смерть борются за престол. А если тот из них, кто останется победителем, осмелится выступить против меня, мой храбрый друг, вандал Гейзерих пристанет с тысячью трирем к устьям Роны. Свевы и аланы, тогда сражавшиеся против меня, теперь за меня. Франки все поголовно стоят также на моей стороне. Последняя кучка бургундов растоптана копытами моих коней. Их лучшие воины вместе с их храбрым королем Гундикаром еще пятнадцать лет тому назад легли на кровавых полях Вормса! Алеманы так же, как и тюринки не осмелятся противиться моему приказанию… Маркоманов и квадов я пошлю вперед, остготов, гепидов, лангобардов, герулов, ругов, скиров, западную половину моих гуннов — всех их направлю на запад, на Рейн… Галлия и Италия будут мои, а Испания и Британия — Гейзериха. В то же время восточная полчища моих гуннов, соединившись с антами и склабенами, аварами, сарматами, скифами — с народами, имен которых вы никогда еще не слыхали, свирепости которых никогда еще не испытали, устремятся на восток… Всех их я вышлю на Дунай против Феодосия (их поведут мои сыновья, а я сам хочу пожать руку Гейзериху на развалинах Тулузы!). Но есть еще у меня на крайнем востоке и юге парфяне, персы и изауры, сарацины и эфиопы… Горе вам в тот день, когда парфинянин радостно поскачет навстречу гунну на
византийском гипподроме!Он остановился, наслаждаясь тем впечатлением которое произвел на послов. Очевидно в ожидании его выражения он устремил на них глаза.
Но кругом царило глубокое молчание.
Наконец вспыльчивый оратор не выдержал. Страсть к возражению развязала ему язык.
— А что же… если ты все это возьмешь у нас, — спросил он глухим, чуть слышным голосом, то что же ты пожалуешь… оставишь нам?
— Души! — отвечал Аттила. — Впрочем еще… вашему первосвященнику в Риме — могилу того еврейского рыбака, которая так ему дорога. А вам всем — ваших матерей навсегда, а жен, дочерей и сестер только до тех пор, пока которая-нибудь их мне не понравится… Тише, ты там, храбрый Примут!.. Ни слова!.. Ни вздоха! Все должны вы исполнить, все, чего бы я ни захотел если бы даже я захотел вынуть из вас ваши внутренности при жизни! Вы — беспомощные, беззащитные — лежите у ног моих! Вы не можете мне противиться, если бы даже у вас и хватило на то мужества… Теперь идите!.. Вот когда Аттила, меч бога войны, отомстил Риму за все народы, которые он угнетал в течение столетий.
Глава XVI
Эдико отвел скованного Вигилия в одну из деревянных башен, построенных на углах улиц, куда обыкновенно заключали преступников. Эти высокие башни с плоскими крышами, крепкими дверями и плотно закрывавшимися ставнями стояли на значительном расстоянии от других строений.
Отведя Вигилия, германец догнал остальных послов, которые шли, понурив головы и с трудом переставляя ноги.
Увидя его, Максимин остановился и с упреком сказал:
— Ты, германец, сегодня опозорил, втоптал в грязь нашу империю!
— Не я это сделал и не Аттила, а ваш император, — возразил тот, гордо выпрямившись.
— Да, — с досадой воскликнул Приск, — но я хорошо видел, с каким наслаждением ты все это рассказывал.
— И почему? — спросил Примут.
— Ведь ты не гунн! — с гневом заметил Ромул.
— И для чего увеличивать с таким усердием и без того уже безмерную гордость и сумасбродство гунна? — сказал Максимин.
— И откуда, — допытывался Приск, — эта непримиримая ненависть к нам? Мне кажется, что тебе, как германцу, Рим должен быть дороже…
— Чем гунны, хочешь ты сказать?.. Так думал и я когда-то, так думал и мой отец. Но сами римляне вывели меня из этого заблуждения уже давно и навсегда. Гунны грубы, дики, невежественны, — вы учены, утонченно образованы, но вы и лживы до мозга костей. Я испытал это на себе… То было двадцать лет тому назад. Небольшая область скиров стала недостаточной для постоянно увеличивавшегося населения. Король Дагомут собрал народное собрание, и народ решил, чтобы третья часть мужчин, юношей и мальчиков по жребию выселилась и искала счастия на иной земле.
— Жребий пал между прочим и на наш род, благороднейший после королевского. По воле Вотана, мы должны были переселиться. Нас у отца было пятеро, способных носить оружие. Я, младший, только что получил меч из рук короля… Вместе с нашими сородичами, приближенными и вольноотпущенными мы двинулись вниз по Дунаю. Мундцукк, отец Аттилы, приглашал нас к себе на службу за очень большое вознаграждение: храбрость скиров и геройство отца моего — Эдигера всем были хорошо известны. Но отец отвечал: «Мы наняты императором Византии, хотя и за небольшое жалованье. Но лучше я буду служить римлянам только из чести, нежели гуннам за груды золота». Император поселил нас во Фракии. Здесь мы сражались много лет подряд за Византию против гуннов, против Мундцукка.
— Я знаю, — подтвердил Максимин, — вы сражались с неизменной верностью и громкой славой.
— Ты это знаешь, патриций, а знаешь ли ты, какова была благодарность? Несколько лет спустя пришли новые выходцы с востока — роксаланы. Мы продолжали верно и неустрашимо сражаться и против этих новых врагов… Но что же император? Он сообразил, что роксаланы многочисленнее нас и потому предал нас им. Раз ночью римляне и роксаланы под предводительством императорских полководцев неожиданно напали на нас. Одни были перебиты ими безоружные, не успевшие даже проснуться, другие были захвачены в плен и проданы в рабство на рынке в Византии. Земля, возделанная нами, и наше имущество были отданы роксаланам… В эту кровавую ночь пали два моих брата, двое других были уведены в плен. Отец, получивший рану, вместе со мной и немногими из приближенных спасся в соседнем лесу, в родопских горах. Там мы попали в руки гуннов, принадлежавших к той самой орде, с которой мы, состояли на службе у Византии, боролись не на живот, а на смерть. Нас привели к Мундцукку. Казалось, пробил наш последний час. Но гунн сказал: «Несчастие храбрых для нас священно. Вот вы испытали верность римлянина, — теперь испытайте дикость гунна». — Он велел развязать нас, он угостил нас вином и накормил, он сам перевязал рану моему отцу, который в схватках не мало истребил его лучших наездников… С тех пор мы служили гуннам и никогда в этом не раскаивались. Но мой отец, пораженный римской стрелой, перед смертью заставил меня поклясться на мече, — вслух поклясться в том, в чем про себя я давно уже поклялся, — что пока я жив, буду ненавидеть Византию и Рим и изо всех сил вредить им, что эту клятву буду передавать из рода в род, сыновьям и внукам. Я это ему обещал и исполнил.