Асунта
Шрифт:
– Почему на каторжника?
– спрашивала она, и застенчиво трогала его локоть.
– У каторжников всегда бритые головы.
Но для Мадлэн он походил не на каторжника, а на героя.
– Bcе знают, что ты ранен, - шептала она.
– Конечно, конечно. Но если череп такой, точно его натерли наждачной бумагой, то всем смешно.
Он примирял береты, колпачки, досадовал на себя за то, что такой пустяк приобрел в его глазах столько значения. Мадлэн же, готовая молить Всевышнего о том, чтобы шрамы оставались красными как можно дольше и волосы отрастали медленно и плохо, старалась его баловать, как и чем могла: никогда еще не пекла она таких вкусных и аппетитных тортов, пирогов и лепешек.
"Когда он поправится, - думала она, - он снова будет проводить дни на фабрике и постоянно уезжать в Париж".
И робко думала, что теперь, может быть, он будет увозить в сердце
Догадки Мадлэн не только не были исчерпывающими, но походили на самообман. Доверенная служащая? Правая рука Филиппа в мастерской?
– все это только-только позволяло не терять надежды и далеко не объясняло появления в госпитале. И Мадлэн упрекала себя в том, что обратилась в незнакомке "со слишком настойчивой просьбой" {58} (так она определяла свои слова). То, что Филипп был очень болен и что сама она была до последней степени расстроена и взволнована, могло служить частичным объяснением, но не оправданием. Оборачиваясь к прошлому, она припоминала подробности замужней своей жизни. Припоминала также, что брак по расчету, в свое время, она сочла за почти оскорбление. Ведь не было сделано и попытки что-нибудь смягчить! Бумага, зарегистрированная у нотариуса, - вот и все. О сердце, о любви и, тем более, о душе не возникло и вопроса. От нее потребовали согласия, и, послушная родительской воле, она его смиренно дала. А потом, очень скоро, полюбила Филиппа, который остался равнодушным, и вот она стала желать ему счастья, хотя бы с другой. "Оттого, да, именно оттого я так и заговорила", - думала она.
На этот раз она подчинялась не родительской воле, а почти сладострастной потребности принести себя в жертву, и, конечно, не понимала всего сокровенного смысла тех слов, с которыми обратилась к незнакомке. Но от Филиппа внутренний смысл этот, которого незнакомка не поняла, не ускользнул.
– Позови доктора, - сказал он, как только дверь за Асунтой закрылась.
Когда тот появился, он попросил разрешения выехать во Вьерзон. Находя его слишком слабым, доктор возражал. Ему пришлось настаивать. Но своего он добился.
– Но почему, почему?
– спрашивала она.
– Переезд тебя утомит, выздоровление затянется. Клинику уже предупредили, задержали комнату. Я останусь в Париже.
– Мы уезжаем, - отрезал он.
– Не задавай мне ненужных вопросов.
И в тот же вечер, в той самой квартире, где Мадлэн ни разу не почувствовала ни малейшего сердечного тепла, где сам воздух, казалось, был насыщен равнодушием, вдруг замерцала надежда. Мадлэн делала деликатные сравнения и тончайшие сопоставления. Слово тут, улыбка там, небольшое внимание, шутка, и все это как бы в результате срочного отъезда из госпиталя. Все трудней и трудней становилось Мадлэн скрывать свою - еще непрочную - радость.
С другой стороны Филипп, никогда не задумывавшийся о своей верности Мадлэн, вытекавшей, главным образом, из его равнодушия к женщинам и занятости делами, чувствуя ее влюбленность, ее любовь, почти радовался тому, что у этой верности возникает настоящий смысл. Он стал допускать возможность перемены в укладе семейной жизни. Но он был противником ложных положений и недоговоренностей. Между тем налицо были признаки путаницы, в которой ему было неприятно разбираться. Не раз, просыпаясь в час, предшествующий рассвету, когда всякие в голове бродят мысли и разные чередуются образы, он почти видел взгляд блестящих глаз, в которых, казалось ему, стоит вопрос. Он испытывал беспокойство и нетерпение. "Пока не {59} поздно...", - говорил он себе. Но что предпринять пока еще было "не поздно", не знал. Он упрекал себя в нарушены слова - не обещал ли он найти работу? И он терялся. С одной стороны смиренная любовь Мадлэн, с другой... "Что с другой?.." спрашивал он себя в предутренний этот час.
А потом засыпал и когда просыпался, Мадлэн приносила ему на подносе утренний завтрак, поджаренные ломтики хлеба, масло, мед, варенье, - все на красивых тарелочках, в изящных вазочках, и спрашивала, можно ли ей выпить кофе возле него? И раз немного задержалась, чтобы подарить три особо красивых беретика, ее работы.
Филипп был тронут больше обычного и поцеловал ее в обе щеки. Она смутилась и поспешила выйти. Вскоре появилась секретарша, с письмами, затрещал телефон. Говорили из Парижа, чтобы сообщить о текущих делах и сказать, кстати, что в мастерскую приходила молодая женщина, справиться о решении принятом касательно ее поступления на работу. Она была в курсе крушения и спросила о здоровьи Крозье, прося ему передать, что продолжает быть без места. Положив трубку, Филипп продиктовал секретарше : "Г-же Болдыревой. 15, улица Байяр. Париж-8. Глубокоуважаемая г-жа Болдырева, мне сообщили о вашем визите и вашем желании быть осведомленной насчет возможности предоставить вам должность. Как вы знаете, я был ранен во время железнодорожного крушения.Мое здоровье не позволяет мне еще покидать Вьерзон. Надеюсь однако, что в скором времени я буду в состоянии возобновить поездки в Париж, о чем дам вам знать, и мы тогда посмотрим, что можно будет сделать. Прошу вас принять заверения в совершенной преданности".
Он подписал, заклеил конверт и адрес проставил своей рукой.
19.
– МЫСЛИ И СЛОВА
Если Филипп Крозье, отправив это письмо, испытал облегчение - ему казалось, что оно устраняет двусмысленность, - то для Асунты деловой тон его был ударом. Она вступила в череду дней, из которых каждый был тщетным ожиданием и предшествовал проникновению в лабиринты бессонниц. В ту пору она была охвачена непреодолимым влечением, настолько непреодолимым, что порой думала о наваждении, или о наследственном душевном изъяне. Беспокойство, ревность, унижете, нежность и желание раздирали ее на части. Она и не пыталась противиться, считая, что безропотное подчинение делает время ее сообщником: за испытаниями не следует ли вознаграждение? И если она допускала, что в ней продолжают жить отголоски девического романтизма, то только, чтобы тотчас увидать, что нет, и не может быть, общей мерки между этим романтизмом и тем, что овладело теперь и душой ее, и телом. Не сравнивала она это ни с путем, в конце которого муку должна сменить тихая грусть - похожая на смиренную {60} бедность заступающую излишества богатства; не манили ее и соблазны приключений, которым - она знала - так часто поддаются надеющиеся смехом, танцами, шампанским заглушить голос разочарования. Думала Асунта и о Савелии, но, по большей части, мысли эти заводили ее в тупик. Савелий продолжал быть внимательным и терпеливым. Когда он заговорил с ней о Марке Варли, у которого он теперь работал, она не стала его слушать.
– Опять насчет котловинных бабочек, - заметила она с резкостью. Давай лучше помолчим.
Неделей позже он возобновил свою попытку.
– Не в бабочках дело, - сказал он, - и не в котловине, а в новости, которая касается нас обоих. Варли настаивает...
– Да. На чем он настаивает?
– У него много рукописей. Он хочет чтобы я проводил у него больше времени и занялся бы иллюстрациями.
– Ну и что же?
– Я думаю согласиться, хотя из-за этого мне придется возвращаться домой еще позже, так как я буду обедать у него.
Позже возвращаться, работать в цирюльне, работать у Варли, вытирать пыль, мыть посуду, иллюстрировать рукописи - какая разница? Все, что она от него требовала, это чтобы он зарабатывал. Подробности ей были безразличны.
– Да, иллюстрации, обед у Варли, - протянула она.
– Я буду больше получать.
– Приятная новость.
– Хорошо, что хоть изредка, но все-таки бывают приятные новости, промолвил он, спокойно.
И спокойствие это ее вдруг раздражило. Ей показалось, что окончательного объяснения и разрыва все равно избежать будет нельзя. Почувствовав, что нервы ее сдают, она крикнула :
– Ну и что ж? Ну и что ж еще? Говори: что еще?
Верный принятому как-то ночью решению "молчать" он, ничего не ответив, стал перебирать на столе газеты и бумаги. Тогда ей пришли на память обрывки где-то и когда-то слышанных фраз: был бы ты горяч или холоден. Но ты тепел. И я изблюю тебя из уст своих.
"Кто мне послал это сравнение?" - подумала она.
Рождество и Новый Год они не отметили ничем, не нарядили елочки, ни к кому не пошли и никто к ним не заглянул. Даже Христина не получила никакого подарка и Савелий не прерывал работы. Теперь, глядя как он раскладывает бумаги, она спрашивала себя, в чем, собственно, ее цель? И припоминала, как несколькими днями раньше решила приступить к действиям. Оставив Христину одну дома она уехала в сборочную мастерскую, где ее принял служащий, лицо которого показывало, что он страдает несварением желудка. Он согласился ее выслушать только после того, как она упомянула о железнодорожном {61} крушении. Она возобновила просьбу о работе и он обещал поговорить с Крозье.