Виллет
Шрифт:
Конечно, счастье такого поверхностного свойства могло быть лишь мимолетным и все же, продолжаясь, ощущалось полным и глубоким. Доктор Джон писал неторопливо, обстоятельно: в хорошем настроении, с солнечным удовольствием вспоминал все, что проходило перед нашими глазами, – места, где побывали вместе, разговоры, которые вели. Короче говоря, рассуждал обо всех мелких событиях последних безмятежных недель. Однако главная причина восторга таилась во внушенном щедрым жизнерадостным языком впечатлении, что все это написано не ради моего утешения, а ради собственного наслаждения. Большей радости он не мог ни желать, ни искать – предположение, со всех точек зрения близкое к уверенности. Но это относилось к будущему. Настоящий момент не
Существуют ли злобные вещи – не люди, – которые завидуют человеческому счастью? Витают ли в воздухе злобные флюиды, отравляя его для человека? Что тогда было возле меня?
Что-то на просторном пустом чердаке показалось странным. Совершено явственно я услышала осторожные шаги: нечто вроде скольжения из того темного угла, где висели пальто, и быстро обернулась. Свеча горела тускло, помещение было очень длинным, но до чего же живо работало сознание! Посреди призрачного пространства я увидела фигуру в черном и белом: длинная прямая узкая черная юбка, голова в белом уборе, под белым покрывалом.
Можете говорить что угодно, читатель: например, что я нервничала или вообще сошла с ума, что переживала чрезмерное возбуждение после чтения письма, что спала, – но клянусь: тем вечером, в холодной мансарде, я собственными глазами видела нечто очень похожее на… монахиню.
Я закричала, колени подкосились. Если бы образ приблизился, то, наверное, упала бы в обморок, но монахиня отступила и я бросилась к двери. Не помню, как спустилась по лестнице, стараясь, чтобы меня не заметили из столовой, и бросилась в гостиную мадам. Ворвавшись туда, задыхаясь, я пролепетала:
– На чердаке кто-то есть: я видела собственными глазами. Идите немедленно и посмотрите сами. Все!
Я сказала «все», потому что мне показалось, будто в комнате полно народу, на самом же деле там сидели всего четверо: сама мадам Бек, ее матушка – мадам Кинт, которая плохо себя чувствовала и поэтому переехала к дочери, брат месье Виктор Кинт и еще какой-то джентльмен (когда я вошла, он сидел спиной к двери разговаривал со старшей леди).
Должно быть, от смертельного страха и слабости я побледнела, меня бил озноб. Все тут же испуганно вскочили и бросились ко мне, но я повторила, что необходимо подняться на чердак. Присутствие джентльменов немного успокоило и придало смелости: если потребуется, есть кому поддержать и защитить. Я повернулась к двери и позвала всех за собой. Меня хотели остановить, но я твердила, что они должны подняться и увидеть то странное, что увидела я, своими глазами, и только сейчас вспомнила, что оставила письмо на комоде, рядом со свечой. Драгоценное письмо! Как же я могла! Ради него можно и жизнь отдать! Я молнией взлетела по лестнице, зная, что следом идут свидетели: сама позвала.
Увы! Когда открыла дверь чердака, внутри царила кромешная тьма. Свеча погасла. К счастью, кто-то – думаю, мадам с ее обычной предусмотрительностью – захватил с собой лампу. Как только остальные поднялись, сквозь мрак пробился тонкий луч света. На комоде стояла погасшая свеча. Но где же письмо? Я принялась искать листок бумаги, совсем забыв про монахиню, и бормотала, задыхаясь, ползая по полу и в отчаянии заламывая руки:
– Письмо! Мое письмо!
Жестокая, жестокая судьба! Так безжалостно, лишить единственного утешения, даже не позволив в полной мере осознать его достоинства!
Не знаю, что в это время делали другие: мне было не до них. Кто-то что-то спросил, но я не ответила; обыскали все углы, отметили беспорядок в углу, где висели пальто, и трещину или щель в световом люке и вынесли мудрый вердикт:
–
Здесь кто-то был.– О, и он украл мое письмо! – закричала я, ползая по полу.
– Какое письмо, Люси? Моя дорогая девочка, что за письмо? – прозвучал над ухом знакомый голос.
Могла ли я поверить слуху? Нет. Подняла голову и посмотрела. Могла ли доверять зрению? Узнала ли интонацию? Неужели действительно смотрела в лицо автору этого самого письма? Неужели Джон Грэхем Бреттон в эту минуту стоял рядом со мной на темном чердаке?
Да, все верно. В этот вечер его пригласили осмотреть мадам Кинт, которой нездоровилось. Именно он и был вторым джентльменом в комнате, куда я ворвалась вне себя от ужаса, – тем самым, что сидел спиной к двери.
– Мое письмо, Люси?
– Ваше, ваше! То самое, которое вы мне прислали. Я пришла сюда, чтобы прочитать его спокойно: не нашла другого места, где бы никто не мешал. Весь день хранила, даже не прочитала толком – едва успела просмотреть. Нестерпимая потеря! Как жаль!
– Ну что вы! Не плачьте и не терзайте себя: оно этого не стоит. Успокойтесь! Давайте уйдем отсюда: сейчас вызовут полицию, и она во всем разберется. Не стоит здесь задерживаться. Лучше спустимся вниз.
Теплая рука сжала мои ледяные пальцы и повела туда, где топилась печка. Мы с доктором Джоном сели в тепле, перед огнем. С невыразимой добротой он говорил со мной, утешая и обещая прислать двадцать новых писем взамен одного потерянного. На свете существуют слова и поступки, своими зазубренными, ядовитыми лезвиями способные наносить глубокие, незаживающие раны, но точно так же существуют и утешения слишком приятные слуху, чтобы не сохранить их в благодарной памяти на всю жизнь; чтобы в тяжелую минуту не вспомнить с неослабной нежностью; чтобы не ответить на призыв солнечного луча, вырвавшегося из-за туч, предвещающих саму смерть. Потом мне не раз говорили, что доктор Бреттон вовсе не настолько безупречен, как мне казалось, что характеру его недостает глубины, высоты, широты и силы, которыми я наделила его в воображении. Не знаю: для меня он был хорош, как хорош колодец для мучимого жаждой путника, как хорош луч солнца для дрожащего арестанта.
С улыбкой он спросил, чем мне так дорого это письмо. Я подумала, но не сказала, что для меня оно то же самое, что кровь в жилах, но вслух ответила, что получаю слишком мало писем, чтобы их терять.
– Уверен, что вы его не прочитали, иначе не ценили бы так, – заметил доктор Джон.
– Прочитала, но всего один раз и хотела бы прочитать еще – только его больше нет!
Не удержавшись, я опять заплакала, а он принялся утешать:
– Люси, Люси! Моя бедная крестная сестра! Вот ваше письмо. Разве такой пустяк стоит слез? Вы слишком преувеличиваете его значение.
Любопытный, характерный поступок! Быстрым, острым взглядом доктор Джон сразу заметил на полу листок, и пока я металась, незаметно его подобрал и спрятал в жилетный карман. Если бы не мое глубокое и искреннее отчаяние, сомневаюсь, что он вообще бы его вернул. Слезы даже на один градус холоднее тех, что я проливала, лишь позабавили бы его.
Радость обретения заставила забыть о справедливом упреке за доставленные мучения. Счастье оказалось настолько велико, что скрыть его не удалось. И все же выразилось оно скорее во внешности, чем в словах. Говорила я мало.
– Теперь вы удовлетворены? – спросил доктор Джон.
Я ответила, что удовлетворена и счастлива, а он продолжил:
– В таком случае каково ваше самочувствие? Успокоились? По-моему, не совсем: до сих пор дрожите как лист на ветру.
Мне же казалось, что я достаточно спокойна: по крайней мере, ужаса больше не испытывала, – поэтому сказала, что чувствую себя хорошо.
– Следовательно, уже можете рассказать о том, что увидели? До сих пор вы изъяснялись крайне туманно, да и выглядели не очень: белая, как стена. Так что ж это все-таки было: человек? Животное?