Шрифт:
Глава 1
Человек лежал на спине и смотрел в небо. Густая трава вокруг головы обрамляла ярко-голубое небо изумрудной каймой. Солнце вплотную подошло к зениту. Стало жарко. Безразличный ко всему происходящему рыжий муравей покачивался на кончике травинки. Порыв ветра пригнул траву, муравей сорвался, мгновение полежал, поджав ноги, перевернулся и деловито пополз по своим делам. Стрельба отдалилась, стихла вдали, и осмелевшая цикада подала голос, точно проверяя окружающий мир: «Ри?». Ничего не произошло, только шелестела на ветру трава. Глядя на товарку, осмелели и другие цикады. Вскоре неумолчный многоголосый хор, как ни в чем не бывало, выводил неизменное «Ри-ри-ри». Природа радовалась недолгой весне. Пройдет еще месяц-другой и трава выгорит, пожелтеет, иссушенная безжалостным палестинским солнцем. Но лежащий в траве человек этого уже не увидит. В последний раз вспух и опал на губах кровавый пузырь. Обращенные к небу глаза остекленели, подернулись смертной поволокой. И только золотой «Бреге» на запястье остывающей руке продолжал жить своей механической жизнью, отсчитывая секунды.
Пароход
На палубе яблоку негде было упасть. Генрих, пока пробирался к своим, отдавил несколько ног. Красный как рак, он бормотал извинения и протискивался дальше. Вслед ему неслась многоязычная ругань, которой он, к счастью, не понимал, а то смутился бы еще больше.
— Генрих, сыграешь? — компания обнаружилась на корме, на обычном месте. Саша подвинулся, продолжая тасовать карты. Генрих уселся, скрестив по-турецки ноги. В этот раз им повезло занять место у борта, где не так дуло. Ответа от Генриха никто не ждал, делать все равно было нечего. Саша расчертил химическим карандашом пожелтевший обрывок бумаги, раздал карты. Генрих забрал свои, плотно зажал в руке, чтобы не унесло ветром. Оставшиеся две карты Саша прижал тяжелой пепельницей, сделанной из мутного темно-зеленого стекла.
— Пас, — Генриху хватило одного взгляда в карты, чтобы понять, что игры не будет.
— Пас, — эхом отозвался Мозес.
Давид забрал прикуп, пожевал губами, что-то прикидывая, и объявил:
— Семь пик.
Игра пошла ни шатко, ни валко. Играли не на деньги, так — время убить. Даже когда Генрих взял три взятки на мизере, оживления это не вызвало. Да и научил их Саша игре в преферанс больше от скуки, ведь больше заняться на пароходе было нечем. Не толочь же, как остальные, воду в ступе, по тридцать третьему разу обсуждая ждущее их прекрасное будущее? А вокруг гомонили сотни людей. На палубе одновременно звучали десятки языков, ведь на борту были люди со всей Европы. Все держались «своих», тех, кто говорил с ними на одном языке. Игравшие с Генрихом в карты, хоть их и обзывали «йекес», [1] были не из Германии. Строго говоря, Мозес среди них был единственным «немцем». Генрих, хоть и родился в Германии, прожил полжизни в Швейцарии. Остальные были кто откуда — Саша из Киева, Давид из Польши. Объединило их знание немецкого языка. Генрих познакомился с Мозесом в лагере для перемещенных лиц, где их завербовал сотрудник «Еврейского агентства». Попав на корабль, они держались вместе. Услышав немецкую речь, к ним пристали Саша и Давид. Компания заняла один угол в «музыкальном салоне», справа от двери там был небольшой закуток. Кроме них в том углу устроились еще несколько греков. Но тех, общавшихся только друг с другом, никто в расчет не брал. Все в салоне так и говорили про их закуток: «где, у „йекес“?».
1
Презрительная кличка немецких евреев, от слова jacke — пиджак.
Странная подобралась компания. Было в них что-то, что отличало их от остальных и в то же время сближало друг с другом. Так бывает — встретятся совершенно незнакомые люди и как-то незаметно становятся лучшими друзьями. Люди на корабле неохотно делились друг с другом воспоминаниями: слишком страшными выдались для многих предыдущие годы. Поэтому они старались отодвинуть темные чувства, загнать внутрь, скрыть показным весельем. А компания «йекес» отличалась какой-то мрачной сосредоточенностью, почти незаметной на первый взгляд. А еще — столь же незаметным сомнением в правильности сделанного выбора.
— Генрих, пригнись! — вдруг сказал Саша. Генрих, не раздумывая, пригнулся, почти уткнувшись носом в пепельницу. Над его головой что-то пронеслось, движение воздуха взъерошило волосы на затылке. За шиворот потекли холодные струйки. Генрих не сдержал крика, выпрямился и, поняв в чем дело, разразился бранью.
— Как он надоел, этот Чистюля! — покачал головой Мозес.
— Как подумаю, что ему с нами в бой идти, хочется его за борт выкинуть, — в сердцах сказал Генрих.
— До боя дожить надо, — философски заметил Саша и подал Генриху
колоду: — Тасуй, твоя очередь сдавать.Настоящего имени Чистюли никто не знал. Сопровождавшие репатриантов сотрудники Еврейского агентства, наверное, знали, но кроме их — никто. Чистюля ни с кем не общался. А прозвали его так потому, что он был помешан на чистоте. Дважды в день он мылся с ног до головы. С самого выхода из порта он донимал команду назойливыми просьбами устроить стирку. Но лишней пресной воды на борту не было, поэтому Чистюлю послали. Тогда он выпросил у матросов ржавое ведро и стал мыться забортной водой. Не стесняясь посторонних взглядов, он шел на корму и раздевался догола. Бросал ведро за борт, поднимал за привязанную к дужке веревку и, прежде чем вода успевала вытечь через многочисленные дырки в прохудившейся жести, обрушивал на себя. При этом порцию воды получали и сидящие рядом. В этот раз места у борта Чистюле не нашлось, поэтому он наполнил ведро и с полным ведром в руке стал протискиваться между тесно сидящих людей. Того, что он чуть не ударил ведром Генриха, он не заметил. Завидев Чистюлю, народ с руганью вскакивал, освобождая дорогу. Выбрав место, где людей было поменьше, Чистюля совершил свой ритуал, затем снова наполнил ведро и стал стирать свою одежду. Стирка в соленой воде одежде на пользу не шла. Высохнув, она покрывалась соляными разводами и плохо гнулась. Но Чистюле было плевать. Закончив с одеждой, Чистюля натянул мокрые штаны, выжал остальное и босиком пошлепал назад в салон, провожаемый злыми взглядами. За прошедшую после выхода из порта неделю он ухитрился достать всех.
— Тут в кого ни ткни, обязательно со странностями. Просто скрывают хорошо, — проворчал Давид после того как Генрих раздал карты.
— Это неудивительно, людям нелегко пришлось. У каждого своя история, свой скелет в шкафу. Свое горе. Послушать только, что немцы в концлагерях творили. Тут недолго с ума сойти, — пожал плечами Саша, глянул в карты и объявил: — Шесть треф.
При упоминании концлагерей у Давида дернулась щека.
— А какая твоя история? — спросил Генрих. — Хоть бы рассказал что-то, а то как воды в рот набрал.
— Не твое дело, пацан! — жестко сказал Саша. Генрих хотел было обидеться и даже открыл рот, чтобы что-то сказать, но наткнулся на бешеный взгляд поверх зажатых в руке карт и промолчал.
— Друзья, не ссорьтесь, — мягко попросил Давид. — Ведь нас ждет новая жизнь. Все, что было раньше, теперь неважно. Надо забыть это, как страшный сон. Этого не было, просто не было. Восемь червей!
Генрих обвел приятелей взглядом и подумал, что ничего о них, по сути, не знает. Вот Саша — про него известно только, что он был учителем немецкого в Киеве. Потом, вроде бы, воевал, хотя и об этом молчит. Внешность у него совсем не бравая — рост ниже среднего, худощавое телосложение. Если и воевал, то наверняка писарем при штабе. Давид — музыкант, со скрипкой не расстается, но ни разу ничего не сыграл. Не старый, на вид лет тридцати, а голова совсем седая. Мозес — чуть постарше Давида. Молчун, при разговоре никогда не смотрит в глаза, или опускает взгляд, или смотрит мимо, как будто смущается чего-то. О себе ни слова не рассказывает — ни чем занимался до войны, ни как уцелел. Но не трус — в лагере для перемещенных лиц, когда пять молодых румынских евреев уже было собрались выбить из Генриха дух, Мозес помог. Один румын случайно увидели у Генриха золотые часы, и пристал — обменяй, да обменяй. Взамен предлагал старые растоптанные ботинки. Естественно, Генрих его послал, причем в выражениях особо не стеснялся. Румын разозлился, позвал друзей. Дело шло к драке, точнее — к избиению, когда вмешался Мозес. Он услышал, как румыны кричат: «убить немца, убить белобрысую тварь», молча подошел и стал рядом. Все могло кончиться очень плохо — Генрих и сейчас, в свои почти девятнадцать, особой силой или ловкостью не отличался — длинный, тощий как жердь, с юношеским пушком на подбородке. А уж тогда-то, после голодных скитаний, вообще был — соплей перешибешь. И Мозес, хотя не атлет, а вышел — и здоровенные румыны попятились, не стали связываться.
А Саша смотрел на Генриха и видел того насквозь. Видел, как дуется, кусает губы от обиды мальчишка. Мальчишка, совсем мальчишка — Мишка, брат Саши, был бы таким же, если б дожил. Такой же яркий, талантливый. Английский учил, ходил в радиокружок во Дворце Пионеров. Саша вспомнил, как в январе 45-го после госпиталя вернулся в Киев. Он шел по Куреневке уверенной походкой и выпавший за ночь снег поскрипывал в такт новеньким хромовым сапогам. В новеньком полушубке, с тяжелым вещмешком за плечами, Саша приехал домой с подарками. Старшина, орденоносец, разведчик, он по пути в Киев мечтал, как постучится в знакомую дверь с облупившейся зеленой краской и табличкой. Табличку с надписью «семья Лурье» Саша собственноручно сделал в детстве, когда увлекался выжиганием. Он представлял, как зайдет в комнату, как обнимет маму, свою любимую маму. Как мама, украдкой вытирая слезу на морщинистой и такой родной щеке, будет хлопотать, собирая на стол. А он, чинно поздоровавшись с отцом, сядет за стол, закурит лен-лизовскую американскую сигарету, в первый раз не опасаясь получить за это по шее. И будет допоздна рассказывать о том, где побывал, что видел, как отступал в 42-м в излучине Дона и как мерз в Сталинграде. Как Мишка с завистью будет смотреть на орден Славы, медаль «За отвагу» и две нашивки за тяжелые ранения. Но вышло иначе…
— А мы и не ссоримся, — Саша усилием воли расслабил окаменевшие мышцы лица. Действительно, что это он с детьми воюет. — Я пас.
— Да, у каждого своя история, — Давид повел плечами, точно ему вдруг стало зябко. Кадык с торчащим пучком волос дернулся. — Но не каждая история стоит того, чтобы ее рассказывать. Некоторых вещей лучше не касаться, оставить их, как есть. Вист.
— Грехи наши тяжкие. Как отмаливать будем? — Саша бросил карты и встал. — Ладно, мне что-то расхотелось играть. После обеда допишем пулю.