Шрифт:
Карлу Марии Цвислеру
[конец мая 1932]
Дорогой господин Цвислер!
Жизнь коротка, а моя скоро кончится, так что не следовало бы тратить время, мысли, зрение на такие бесплодные споры, как Ваш о Кестнере. Тем не менее скажу еще кое-что по этому поводу, потому что тут у меня есть принципиальные соображения.
1. Если Кестнер Вам не нравится, то и не надо Вам его читать. Но Вы должны знать, хорошенько знать, что Ваша неприязнь, Ваше критическое, даже раздраженно-враждебное отношение к нему отнюдь не усиливает Ваше суждение, а затуманивает его.
2. И даже если Вы действительно правы, а Кестнер – гнуснейший искатель успеха и плут, что Вы выиграли бы? Выигрывает всегда тот, кто умеет любить, терпеть и прощать, а не тот, кто знает лучше и осуждает.
3. Чувствительность
Вы, например, весьма наивно полагаете, что мои книги никому не кажутся грубыми, эротическими, ни на кого не производят отталкивающего впечатления. Тут Вы, однако, сильно ошибаетесь. По поводу «Степного волка» я получил больше ста писем, в которых читатели открещиваются от меня, потому что не выносят этого «копания в грязи», этих «описаний непотребства». То же самое было с любовными сценами в «Златоусте». Десятки людей писали мне об этом возмущенно. Один молодой гитлеровец из Швабии написал мне, что это «похотливая чувственность» стареющего мужчины и он надеется, что я скоро издохну совсем. Одна женщина написала мне, что никогда больше не будет читать моих книг, когда-то ей нравились «Каменцинд» и «Росхальде», но у нее есть сыновья, и она никогда не позволит им читать такие вещи, как «Златоуст».
Видите: так же, как Вы ругаете Кестнера, другие ругают меня.
Что сделал бы и сказал тут Лео? Он промолчал бы, улыбнулся и постарался бы немного убавить гнусность в мире маленькой добавкой молчания, улыбки, доброжелательства и спокойствия.
Пишите мне, когда захотите, но давайте совершенно принципиально отставим дискуссии такого рода. У Вас есть достаточно коллег, с которыми Вы можете обмениваться художественно-моральными суждениями. Мне это нисколько не интересно. Я радовался, что книга Кестнера показалась мне славной, что я воспринял ее как подлинное детище, подлинный документ своего времени, что она пробудила во мне не ненависть, а доброжелательность. Вы напрасно стараетесь отобрать у меня это преимущество, его уже ничем нельзя отнять у меня, даже тем, что мое мнение окажется вдруг действительно неверным. Это все равно как если двое идут гулять и одному сегодняшняя погода кажется ужасно сырой, душной, противной, а другому отличной, приятной. Кто прав, этого никто не может решить. Но кто испытывает какое-то положительное ощущение, кто воздает должное данной погоде от всей души и делает ее плодотворной для себя, это легко увидеть. […]
Addio, привет от Вашего
Сыну Хайнеру
10.7.1932
Дорогой Хайнер!
[…] То, что ты говоришь о коммунистах, которые в повседневной жизни показывают себя хорошими, готовыми помочь, храбрыми и самоотверженными людьми, это совершенно верно. У меня немало друзей-коммунистов, и такие среди них есть. Но это не имеет ровно никакого отношения к их партии и к их вероисповеданию. В любой партии и во власти любой догмы на свете может быть либо хороший, либо дурной человек, так всегда было, это же, собственно, банальная истина.
Приверженность к коммунизму, однако, ставит перед тем, кто требует от себя идейного отчета, вопрос: «Хочу ли я революции, одобряю ли ее? Могу ли я сказать «да», когда убивают людей для того, чтобы другим людям потом, может быть, было лучше?» Вот в чем идейная проблема. И для меня, сознательно и до отчаяния идейно выстрадавшего мировую войну, вопрос этот раз навсегда решен: я не признаю за собой права на революцию и на убийство. Это не мешает мне считать невиновной народную массу, если она где-либо убивает и взрывается в горе и ярости. Но сам я, если бы я в этом участвовал, не был бы невиновен, ибо тогда я отрекся бы от одного из тех нескольких священных принципов, которые у меня есть. Ты написал мне в своем письме одно слово, особенно меня трогающее. Ты называешь свое состояние недовольства, равнодушия, уныния и т. п. «болезнью». В этом, несомненно, есть какая-то правда, и это не становится безобиднее оттого, что множество людей твоего поколения больны той же болезнью.
Когда-то, после твоего выпускного экзамена, когда ты приехал в Цюрих, я тоже думал, что многое в твоей неприязни ко мне и к жизни основано на болезни, а именно на каком-то расстройстве с той поры, когда тебя из-за душевной болезни твоей матери и отчаянного положения всей нашей семьи грубо выхватили из детства, швырнули в люди и т. д. Я думал тогда и о том, чтобы послать тебя поэтому к д-ру Лангу и попробовать лечение психоанализом, и поныне полагаю, что это было бы
не бесполезно и многое бы исправило. Я тогда тебе это и предложил, но ты не проявил интереса. А принуждать тебя к чему-либо важному против твоей воли – от этого я тогда уже давно отказался.Но такие «болезни», то есть душевные шрамы, оставшиеся от юных лет, есть почти у каждого сколько-нибудь сложного человека, и есть кроме психоанализа масса способов с ними справляться. Каждая религия – это такой способ, а еще надо прибавить каждый заменитель религии, например принадлежность к какой-нибудь партии.
Каким путем пойдет это у тебя, я не могу знать. Все начинается с ближайших и простейших жизненных задач, в твоем случае, значит, с ответственности за жену и ребенка, с заботы о них.
Я считаю себя более больным и менее «нормальным», чем ты, и мне всегда бывало очень трудно придать своей жизни смысл и что-то похожее на удовлетворенность. Какую-то долю этого я нашел в искусстве, в добросовестности работы. Не менее важно было то, что мне всегда приходилось заботиться о ком-то, за кого-то нести ответственность и что кроме заботы о себе самом у меня была забота о некоторых других. Благодаря этому жить как-то удавалось, не блестяще, но все-таки. […]
Addio, Хайнер, сердечный привет от твоего папы.
Гансу Оберлендеру
[лето 1932?]
Дорогой господин Оберлендер!
[…] Ваш теологический вопрос мне только наполовину по силам. Устно, думаю, я сумел бы ясно высказаться по этому поводу, а так – нет, мне не хватает спокойствия и времени, у нас по-прежнему тревожно.
Если Жанна воодушевляет и спасает свой народ, а народ воодушевлен этим и провозглашает ее святой, то против этого ничего не скажешь. Между человеком голых инстинктов естественного эгоизма и растворяющимся в Боге святым есть много ступеней, одна из них – ступень семьи, другая – национальная, и так далее, без числа. На воодушевление масс не надо смотреть свысока, в нем есть свое величие, и какие связаны с ним и с нами замыслы Бога, знать это нам не по чину. Но растворение в материальной общности, каковой является нация Жанны, мы все-таки не должны путать с растворением в Боге. Успехом и степенью народного воодушевления не измеряется близость к Богу той или иной силы, того или иного движения. Вы знаете: у Царства Божьего другие законы, чем у царства земли, и тот, кто здесь последний, может быть первым там. Событиям и восторгам, волнующим большие группы, я не могу из-за их многочисленности приписывать большую близость к Богу, чем тем, которые наполняют одну отдельную душу.
Об еврейской, ветхозаветной форме потусторонности Божьих целей и ценностей кое-что очень хорошо сказано в последней книге Мартина Бубера (это лекции за двенадцать лет, издательство Шоккен).
У нас жарко, и мы вовсю трудимся в саду. Но я чувствую скорее подавленность физическую, и вообще из-за того, что после всех этих недель известного беспокойства вокруг состояние мое резко ухудшилось, у меня постоянно перебой в сердце и приходится делать все медленно и осторожно.
Все могу работать по нескольку часов в день. Добрые пожелания шлет Вам Ваш
Клаусу Манну
[21.7.1938]
Дорогой господин Клаус Манн!
Ваше письмо обрадовало меня, спасибо Вам за него.
У нас бомбы еще не грохают, но я уже снова живу почти так же среди войны, как в 1916–1919 годах, когда я занимался помощью военнопленным, только сегодня допекают меня судьбы и нужды эмигрантов и беженцев, и большая часть моей работы – для них. Хотя я вижу тщетность своих усилий, меня это опять втянуло, на этот раз главным образом через мою жену, она родом из Австрии, и там были все ее близкие, родственники и друзья. У нас в доме полно беженцев, мы сидим за машинками, пишем биографии, заявления о въездных визах, прошения в полицию, словом, я опять занят бумажной войной, и она ничуть не лучше, чем тогда. Тогда я снабжал военнопленных журнальчиком, который сам редактировал, и чтением, а также нотами, музыкальными инструментами, научными книгами для людей с высшим образованием и т. п. Однажды я вложил в ящик с книгами, посланный вместо библиотеки в один из трудовых лагерей во Франции, дешевое изданьице гофмановского «Золотого горшка» и схлопотал головомойку от получателя: немецкие пленные и воины не хотят пробавляться такой романтической ерундой прадедовских времен, а требуют чтения, которое держало бы их в контакте с сегодняшним днем и настоящей, полнокровной жизнью современности, например сочинений Рудольфа Герцога. Таким же примерно будет конечный результат и теперешних моих хлопот.