Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Миколас ложился в кровать счастливый, ласково улыбаясь, как когда-то. Еще не заснув, он грезил наяву, а забывшись сном, продолжал мечтать о чем-то хорошем и благодатном до тех пор, пока за окном не начинал брезжить реальный день и не возникала дневная реальность с ее чужими, холодными, недружелюбными, во всяком случае по отношению к нему, людьми, и не переносила его в совсем иной мир. Внезапно ему становилось зябко, неприютно среди них. Он испытывал неожиданно нахлынувшее чувство горечи и разочарования, хотя не мог да и не пытался определить, сформулировать, что же хорошее должны были сделать для него брат, невестка, племянники и все остальные.

Он торопился в поле, на опушку леса, где нет людей, где кажется,

что ты один и никто на тебя не смотрит, никто не слушает, хотя голос твой доносится до всех трех окрестных деревень… Там он выливал все свое негодование, всю свою неудовлетворенность жизнью на волов, которые, между прочим, никогда и ничем не провинились перед ним.

Да и сам Дзидорюс-пахарь осознавал это и корил себя. Даже во время исповеди признавался, какой он недобрый, нетерпеливый и безжалостный человек. Ксендз сурово отчитывал его, принуждая замаливать грехи. Миколас каялся, но, вернувшись домой, вновь ожесточался — куда девалась его святость. Дядя извинялся перед своей скотинкой за чинимые ей обиды и всячески старался угодить волам — пускал на выгон, кормил, чистил, гладил. И любил их больше всего на свете.

Волы же прекрасно понимали, что все эти страшные ругательства и щелканья кнутом относятся не к ним. Они не только не сердились, но и просто-напросто замечать этого не замечали, не обращали на это никакого внимания. Делали свое дело как положено — размеренно, полегоньку, по-воловьи. Как и положено волам.

Вылив злость и поток брани на волов, как бы символизирующих его жизнь, и отомстив им за все то, что ему довелось пережить, дядя возвращался домой к ужину умиротворенный, притихший, и тогда слова из него не вытянешь, разве что услышишь его голос, если Миколасу нужно было поговорить с богом; а потом он укладывался в постель или гнал волов в ночное.

Оба вола даже без ярма не расставались, бродили по лугу парой, будто запряженные, а может, просто ощипывали в том же месте траву. Дзидорюс-пахарь, молча перебирая четки, подолгу стоял между ними, дотрагиваясь то до одного, то до другого. Он чувствовал, что это нравится его друзьям, успокаивающе действует на них. А затем, свернувшись калачиком, ложился тут же, возле нивы, и дремал или витал в облаках, ибо по-настоящему он обычно спал лишь пару часиков под утро, пустив волов завтракать травой.

Быки не отходили далеко от спящего, настолько привязаны были друг к другу все трое, так сильна была их любовь. Перестав чавкать, волы сами становились в ярмо, без понуканий отправлялись домой и из дому. Это они водили за собой Дзидорюса-пахаря, а не Дзидорюс-пахарь погонял их.

Хотя волы вроде бы и не умеют выражать свою привязанность и любовь к человеку, однако, думаю, я не ошибусь, сказав, что, возникни поблизости серый разбойник или иная опасность, они бросятся защищать своего «мучителя» с не меньшей яростью, чем оберегают, бодаясь, молодняк от нападения: вне себя от исступления, с налитыми кровью глазами.

Так и проползал год за годом для Дзидорюса-пахаря, и лишь однажды судьба всколыхнула все его существо с такой силой, что больше, кажется, у нее не возникало желания потрясать его, чтобы не вытряхнуть раз и навсегда душу. Одноцветно, без невзгод, но и без радостей, без тоски, но и без ласки отсчитывал дядя уже седьмой десяток.

СЧАСТЛИВИЦА ТЕТКА СЕВЕРИЯ

Не видел Миколюкас счастья. И все же каким счастливым был он по сравнению с Северюте, которая искала счастье и обрела его. Несчастье Миколюкаса заключалось в его слишком размеренной жизни, а Северюте — в суетном беспокойстве, которым полнился дом, где ей суждено было прожить долгие годы.

В течение нескольких десятилетий истовый прихожанин, дядя Шюкштасов, в которого превратился Миколюкас, встречал по праздникам в костеле жену Раполаса Гейшене, в прошлом Северию Пукштайте.

От начала заутрени и до конца вечерни она была в костеле, не пропуская ни одного праздника. Поначалу женщина прибегала иногда из поместья Савейкяй в Аужбикай — это пока живы были ее родители. Но дядя Миколас ни разу не заговорил с ней, не остановил ее. Он видел Северию и в то же время не замечал — это уже была не его Северюте, а всего-навсего совершенно чужая женщина, не та заядлая грибница и плясунья, которую он выдал замуж за распорядителя Гейше, а всего-навсего брюхатая баба, которую он впоследствии видел с уцепившейся за нее девчушкой, затем — вдовой. Женщина была то счастлива, то несчастна, и все без него. Похоже, на долю Миколюкаса оставалась лишь мечта.

Есть в больших городах улицы, где жизнь течет, как кровь в жилах. Ездоки и даже пешеходы поднимают такой шум-гам, что жизнь для тех, кто мучается бессонницей, становится на этой улице невыносимой. Каждый, кто попадает сюда, волей-неволей должен участвовать в городском шуме, умножать его, будь то на самой улице, в лавке или конторе.

Но в тех же больших городах, в стороне от шумных кварталов, есть места, где стоят роскошные дворцы богачей или дома простых горожан — они стоят на запоре спокойно, как мертвые. Это гнездовья буржуев, здесь они живут со своими семьями. Отработав день в шуме и гаме, главы семейств возвращаются сюда пообедать, поужинать, отдохнуть, перекинуться в картишки или послушать, как музицируют домочадцы.

Случись на улице какое-нибудь происшествие, о нем тут же узнают — это передается из уст в уста или даже попадает в печать. Но в дальних закоулках города о случившихся драмах не знают даже ближайшие соседи, разве что одна кумушка шепнет об этом на ухо другой.

Довелось мне видеть в одном из крупнейших городов Америки, неподалеку от великолепного проспекта с 20-этажными отелями, улочку, напоминающую чем-то улицу Шнипишкю в Вильнюсе; по ней брела кляча, волоча за собой искореженный трамвайный вагон, в котором никто уже не ездил. У меня так защемило сердце, будто переселились в Филадельфию евреи из Йонавы со своими «каретками». Такие вот контрасты случается видеть в городах.

На отшибе находилось и поместье Савейкяй. По обеим его сторонам тянулись большаки, по которым день и ночь тарахтели телеги, проносились нарядные помещичьи пароконные, а то и запряженные четверней пролетки, тройки высокопоставленных русских чиновников, в то время как здесь, в каких-нибудь двух-трех километрах от дорог, стояла могильная тишина.

Вокруг все было ровным-ровно. Ни пригорка, ни ложбинки, ни озерка.

— Сплошной чернозем, да к тому же с такой жирной глиной, прямо-таки палестины египетские, — с восхищением и завистью говорили живущие в отдалении помещики, поскольку здесь не было ни таких помещиков, ни таких поместий. Крестьяне же в основном были подданными короля, а те, что принадлежали Патс-Памарняцкасу, должны были ходить на барщину в дальние поместья.

Сам хозяин, владевший хоромами и получше, был тут редким гостем и притом наведывался в хорошую погоду, оттого дорог никто не чинил. Если же кому-нибудь требовалось осенью или весной завернуть в Савейкяй, то нужно было везти с собой в телеге лопату и каждые несколько саженей обчищать колеса — столько к ним приставало липкой жирной грязи.

— Такую землю сварить бы да белье потом замачивать, и щелоку не нужно, — восторгались крестьяне.

Даже люди, принадлежавшие поместью Савейкяй, намного отличались от прочих соседей, которые постоянно где-то бывали и без труда могли добраться до местечек. Зато дворовые не прозябали в нужде, не голодали, помещик не слишком их притеснял. Чего стоит один их надсмотрщик, мы с вами видели. И тем не менее они робели перед чужими, дома придерживались крайне патриархального уклада, не отличались, как правило, преданностью своему помещику и были лицемерны.

Поделиться с друзьями: